Мальчишки и девочки и, стыдно сказать, даже взрослые с трубками и без трубок сновали мимо, останавливались у прилавков и при свете вечерних ламп часами любовались пестрым хламом. Покупали редко, потому что с гигантской раковиной или с фаянсовой кошкой очень неудобно гулять.
Вдали у пляжа сверкала, вся в драконах и фонариках, вывеска китайского тира. Пожалуйте! Каждый опытный стрелок, хлопнув из детского ружьеца, мог получить в виде приза на выбор любую бесполезную вещь: жестяную пудреницу величиной с кастрюлю, или круглый бумажный фонарик, или пепельницу-русалку с селедочным хвостом и золотым бантиком на животе.
На тихом канале скрипели-покачивались стройные бездельницы яхты и грузные рыбачьи парусные лодки. Луна из-за жемчужно-палево-кудряво-дымчато-пухлых (ох, какое длинное прилагательное!) тучек жеманно посматривала на уснувшую воду, на извивавшуюся вдоль ларьков плотную толпу зевак, на острые кровли рыбачьих домишек и вилл, похожих на спичечные коробки, поставленные на ребро… На темном мосту отчаянно ревел заблудившийся автомобиль. В центре набережной из раскрытого окна «Медного Якоря» ложился на панель сноп желтого света, доносилось густое гудение рыбаков, обрывки песен, визг хозяйской собаки, которой в этот вечер уже седьмой раз наступали на лапы. В углу под пивным плакатом (огромной красной рожей, высасывающей пивную кружку) сидел старик рыбак, постукивал трубкой по столу и, наклоняясь поочередно к ушам недоверчивых приятелей, рассказывал совершенно невероятные вещи:
– Видел… Своими глазами. Вот как хозяйку вижу, с руками, с плечами, с бантиком… У самого перевоза сидел на мачте на лодке моего племянника и, когда я протер глаза и остановился, бросил в меня… биноклем.
– Ой ли?! Уж это вы, папа Жюль, хватили! – перебил старика лохматый рыбак, размазывая по столику картофельные крошки. – Черт с биноклем! Пожалуй, скажете, что он и столовыми часами на вас замахнулся?.. А не вылез ли ваш черт, папа Жюль, из бутылки рома? Бывает ведь, а?
Приятели засмеялись: га-га-га! Пустые стаканы на соседнем столике отозвались и дребезжали.
Папа Жюль хлопнул увесистой ладонью по краю стола, побагровел, запыхтел и полез в широкий карман.
– Вот лангуст это или бинокль, черт вас побери?.. Бинокль! Сам я его в себя с мачты бросил, что ли? Что же ты о роме толкуешь? Рома я выпил на своем веку больше, чем ты молока, однако никогда чертей в глаза не видал… Да и сегодня в рот я капли не брал, только здесь с вами рюмку-другую можжевеловой водки выпил. Что?
Рыбаки изумленно и осторожно передавали из рук в руки бинокль. Маленький, дамский бинокль, сиреневая эмаль, золоченый ободок… Уж совсем для черта неподходящий фасон. Ему бы в старинную подзорную трубку, обтянутую тюленьей кожей, смотреть… И что за черт такой? Никогда их в курорте не водилось, никогда по мачтам не лазали… Не врет ли папа Жюль, не ворону ли на мачте за черта принял? Нет, не врет, не такой человек. И ошибиться не мог: ворона дамскими биноклями не швыряется, да и глаза у старика зоркие, в безлунную ночь муху на мачте увидит.
Папа Жюль самодовольно спрятал бинокль в карман.
– Да. И что же вы думаете?.. Камзол на нем желтый, луна из-за туч выплыла, ясно я разглядел. Хвост под мышку, как шпагу, сунул. На голове картузик жокейский… Покачался он, пес нечистый, на мачте, встал потом во весь рост да как сиганет с мачты на сухое дерево, что у ограды «Жемчужной Раковины» стоит!.. И исчез. Тьфу! Пойду к племяннику, скажу. Не нравится мне это – лодка опоганена, как бы чего не вышло.
Папа Жюль раскурил трубку, надвинул на глаза синий картуз и встал. Приятели молчали. Что тут скажешь? В окно долетел с ветром гнусавый и переливчатый плясовой мотив – за мостом в танцклассе плясали.
Вдали надрывалась собачонка, подвизгивала, захлебывалась, выбивалась из сил. Почему? Неизвестно. Стояла под сухим деревом у ограды «Жемчужной Раковины», задрав остроносую морду кверху, скребла передними лапами по коре и лаяла, и лаяла, и лаяла…
Поздно вечером девчонка-судомойка вытерла последнюю тарелку и, козлом приплясывая по кухне, стащила с себя грубый полосатый фартук. Втащили в кухню стоявшую у порога плетушку с сосновыми шишками – очень их повар обожал (лучшие растопки в мире!), заперла на задвижку выходившую в темный парк дверь. Как всегда, щелкнула выключателем сначала не в ту сторону, в которую нужно, потом уж как следует, взяла свои оставшиеся от обеда толстые сандвичи и медленно стала подыматься по черной лестнице, напевая свою любимую песенку:
Когда я вырасту, я куплю «Жемчужную Раковину»!
Хозяйка будет судомойкой и будет бить тарелки,
А я буду хозяйкой и буду ее бить…
Пела тихонько, потому что однажды хозяйка услыхала и так щелкнула ее в нос, что потом в голове целый час будильник звенел.
Подымалась, подымалась, и с каждой ступенькой свет все убывал, тонул под ногами. На верхней площадке перегорела лампочка, хозяйка ради экономии новой не давала. Судомойка дорогу в свою мансардную комнатишку наизусть знала, каждый день ее вытирала боками не один раз.
Ничуть не боялась, вытянула вперед руку и заскользила большим пальцем по замасленной стене: третья дверь справа, на ручке веревочка намотана, чтоб не ошибиться.
Ничуть не боялась, пока невзначай не вспомнила (темнота, должно быть, подсказала и качающаяся черная ветка в чердачном окне), пока не вспомнила про утреннюю диковинную историю в столовой…
Остановилась бедняжка. Перевела дух. И на горе свое, еще вспомнила, как вернувшийся из «Медного Якоря» повар рассказывал, будто тамошняя служанка рассказывала, что старый рыбак при ней рассказывал… Ух! Будто… черт сидел на молу на сигнальной мачте, курил трубку, играл на контрабасе и ругался по-испански… И будто у него из мешка за спиной выглядывала судомойка из «Прибоя»… Ух!